Джемаль "Традиция и реальность"
1. Возможность восприятия — отправная точка в раскрытии значения традиции
Мы начинаем пятую беседу на тему «Традиция и реальность». Каждый раз, возвращаясь в начале очередной беседы к этой теме, я ощущаю чувство неисчерпаемости этой темы. Сколько бы мы ни возвращались под разными углами, с разных аспектов к тому, что такое Традиция (реальность, по-моему, легче определить), каждый раз остается ощущение, что придется, подобно Сизифу, вновь и вновь закатывать огромный валун определения на вершину этой метафизической горы. Что такое Традиция в отношении к реальности? Уравнение с двумя неизвестными.
Хотя Традиция не является, строго говоря, чем-то неизвестным с чисто академической эрудиционной точки зрения, тем более сегодня, на исходе ХХ века, когда за нашей спиной более ста лет интеллектуальных усилий традиционалистской школы Генона и его учеников, написавших очень много работ, эпигоны этой школы, которые по-своему разжевали и положили в рот массу аспектов, собрали колоссальное количество примеров символизма, взаимной заменяемости символов, интерпретаций мифов и т. д. Все это составляет некое академическое тело традиционализма, поэтому мы не можем сказать, что Традиция — это нечто неизвестное. Тем не менее понятно, что Традиция всегда есть нечто совершенно иное, чем все то, о чем можно сказать, написать, что можно изобразить, подобно тому, как движение человека, биомоторика его ходьбы есть нечто совершенно другое, чем костыли или посох, и даже нечто совершенно другое, чем его ноги, хотя ноги ближе к ходьбе, чем посох и костыли.
Итак, нас интересует не столько академическая эрудиционная сторона, о которой можно узнать в литературе, сколько живая интуиция этого тайного понятия, этой тайной категории, не скрываемой кем-то специально, а просто ускользающей, потому что не в последнюю очередь, может быть, интеллектуал боится ответить себе на вопрос, что же такое в конце концов есть Традиция. (Речь идет об интеллектуале, который относится к этому понятию позитивно: не прогрессист, не либерал, не воинствующий профан, а тот интеллектуал, который при слове Традиция снимает шляпу.) Этот интеллектуал постоянно уходит в косвенные ответы, боковые ответвления, давая Традиции разные определения, произнесение и даже помысливание которых не совершает ни в ком внутренней революции, просто дает ощущение некой рациональной полноты, адекватности. Поэтому будем исходить из того, что мы интеллектуалы, которые не снимают шляпу перед Традицией специально для того, чтобы не бояться дать такой ответ.
В предыдущих беседах мы говорили о том, что фундаментальной, принципиальной схемой взаимоотношения человека и Традиции является возможность восприятия. Само восприятие открыто тому, что оно должно воспринять в последнем счете, в последнем измерении, оно есть как бы готовое зеркало, жаждущее принять в себя последнюю форму или последнее отсутствие формы. Тот образ ребенка, бегающего на лугу среди бабочек, который обнаруживает, что он есть непосредственное чистое восприятие, стремящееся к тому, что по ту сторону плоскости зеркала; который чувствует, что он есть некий орган, вечно распахнутый навстречу тому, что за пределами его непосредственных чувств, — эта схема соответствовала образу Хай-ибн-Якзана, Живого Сына Единственного. Это тот описанный суфиями в средние века, зародившийся из ила первый и единственный человек, который путем простого становления проходит все этапы знания, восприятия, и в конечной форме приходит к религии, которую суфии естественно отождествляли со своей религией, со своей традицией, по крайней мере той, которую они декларировали как свою, — традицией Ислама. Но ведь в Хай-ибн-Якзане моделируется так называемый активный человек или восприниматель, который в чистом виде является носителем одного лишь восприятия, жизненная миссия которого — просто воспринимать. Он воспринимает с такой силой и полнотой, что сразу доходит до последних рубежей метафизики, и сразу там обнаруживает и смысл и значение своего восприятия. В данном случае мы имеем совершенно абстрактную рафинированную модель активного созерцания как взаимоотношения человека и реальности.
Обращаясь к такому человеческому опыту, трудно себе представить человеческое существо, которое все поглощено процессом восприятия и из этого восприятия делает фундаментальные метафизические выводы. Может быть, ребенок в возрасте 3 лет действительно является такой активной моделью, предвосхищением этого идеала. Но в 7–8 лет этот ребенок уже является просто некой функцией от социальной среды. Он попадает в руки наставников, учителей, все это формализуется, для него обнаруживается огромный враждебный мир, тот мир, который он должен воспринимать, то, что отражается в зеркале, и то, с чем он должен примириться, то, от чего он должен даже испытать чувство высшего удовлетворения в качестве награды за принятие этого огромного враждебного мира. И, конечно, этот огромный враждебный мир, все более обрушивающийся на ребенка по мере его роста, отнюдь не представляет собой небо без звезд, или даже небо со звездами. Это социальный мир, социальная машина, состоящая сначала из его семьи, потом из его наставников-учителей, его сверстников, ну а потом из все более и более распространяющихся кругами по воде социальных концентров, которые все более и более моделируют его внутреннюю сущность.
Таким образом, для нормального человека реальностью является не состояние Хай-ибн-Якзан, человека, гипотетически появившегося на острове из ила, и самовозрастанием пришедшего ко всем последним конечным истинам; реальностью является не космос, не пространственно-временной континуум, не протяженность, с которой работают дети и спортсмены. Реальность для человека — чисто социальная материя, общество. Речь идет не об активном идеальном восприятии, а о массовой пассивной модели «человек-реальность». Что такое реальность для австралийского аборигена? Социальный факт его племени, как оно конституировано в самых внешних, явных, выраженных формах и в самых тайных, проявляющихся только особым образом. Это, прежде всего, его родобиологические взаимоотношения с родителями, предками, родственниками, потомками, с его этнобиологическим расовым типом, с элитой своего племени, с шаманом, с вождем. А на следующем этапе в менее явных формах это взаимоотношение с коллективным подсознательным своего племени, с некими тайными и до конца не открываемыми в своих механизмах моделями его мышления, его первичными ментальными реакциями. И только после этого он знает, как кинуть, например, дротик или бумеранг, как откопать корень, как выжить среди пустыни — только после того, как он вступил в отношения с Реальностью, которая является для него чисто социальным фактом, тем, который можно озаглавить чисто семантически respublica, социальная вещь. Эта «социальная вещь» для пассивного нормального человека и есть прямая манифестация Традиции.
«Небо без звезд» существует в идеальной модели, оно реально для отшельника, для высшего проявления жреческой созерцательности. Для обычного же человека Традиция существует конкретно в форме того, что он находит вокруг себя как себе подобное, но вместе с тем совершенно другое, нежели он. Чем определяется общество для человека, такого живого, как улитка, с которой содран панцирь, для ребенка, который вступает во взаимоотношения с социальным фактом на первых же своих шагах? Тем, что оно, подобно ему, состоит из людей, оно говорит на языке, который он усваивает, в нем есть смысловой обмен, есть взаимопонимание, сложные связи отношений; в то же время оно по отношению к нему «другое», которое носит все характерные признаки «не-я».
Возникает вопрос. Мы привыкли к тому, что общество состоит из подобных нам людей, атомарных единиц, располагается в некой понятной рациональной плоскости, связано социальным договором. В нем нет никакой тайны. Это просто конгломерат биологических единиц, соединенных материальным, экономическим, психологическим интересом. Нам это внушали с XVIII века Монтескье, Руссо, потом подхватившие эту эстафету экономические и исторические материалисты. Но эта гипотеза не выдерживает критики. Будь так на самом деле, общество как система не выдержала бы ни малейшего испытания, ни малейшего вызова. Простая превратность среды, простое изменение экологических, географических условий мгновенно бы стерло такое образование из заинтересованных друг в друге сугубо материально единиц с лица земли. Мы обнаруживаем, что человеческие общества не только эмансипируются уже в самых примитивных своих проявлениях от среды, но даже эту среду создают. Более того, все мы знаем из нашего непосредственного опыта, что в тех районах, где идут гражданские войны, где резко и явно разрастается кризис человеческого фактора, начинаются землетрясения, наводнения, затопления. Человеческое общество словно гипнотизирует, переделывает под себя геофизическое пространство, на котором живет, и буквально навязывает ей модель своей травмы. Или напротив, если такой травмы нет, навязывает геофизической среде проекцию своего внутреннего благоденствия. Бог говорит в Коране: «Хорошая страна, в ней хорошо произрастают растения, и колос в ней полный; плохая страна — все увядает». Мы констатируем, что есть зависимость геофизической «объективной» среды от состояния общества. Значит, общество — это не собрание профанов, прижавшихся друг к другу локтями, чтобы согреться на краю пропасти или совместно что-то разрыхлить в земле, найти какую-нибудь личинку. Потому что смехотворно, несообразно говорить при несоизмеримости огромного враждебного космоса и мягкого уязвимого человека, что общество состоит из обычных людей, опытным путем ищущих средства к выживанию. Оно никогда не смогло бы найти такие средства. Известная нам материально-техническая организация, техногенная, антропогенная среда, которая выстраивает определенные компенсирующие системы, преграды, дистанции между человеком и внешним космосом, существует от силы сто лет. Еще время Диккенса фундаментально не отличалось от времени Римской империи. У людей, живших в средневековой Европе или в архаической Греции, не было никаких материальных техногенных приемов не исчезнуть. Единственная причина, по которой природа не «проглатывает» людей, одна: общество является манифестацией сверхчеловеческого факта.
Вот что составляет проблему для индивидуальности, которая, родившись, вступает в очень сложный, критический, болезненный, местами чудовищный диалог с социумом, этим сверхчеловеческим фактом. Отсюда идет и определенная идолизация социума, разные названия, которые он получает даже у мыслителей, пытающихся освободить его от метафизического измерения. Гоббс назвал социум Левиафаном, этим царем рыб, страшным мифическим существом, которое является неумолимым, бесчеловечным, пожирающим Молохом. А вместе с тем именно Гоббс уверял, что общество — это атомарное соединение индивидуумов, которые просто хотят воспользоваться друг другом, и воюют все против всех, чтобы «урвать» свое. Вот что странно. С одной стороны, это атомарное соединение профанов, а с другой стороны, их соединение возвышается до уровня некоего страшного мифического существа. Может быть, эта «война всех против всех», эта перемалывающая деструктивность социума является не следствием профанизма, а неким внешним проявлением вне- и сверхчеловеческого измерения социума. Может быть, социум — это колесница, на которой влекут огромное неведомое существо, и социум является его подножием? Может быть, это колесница, которая своими страшными железными колесами проходит по живой плоти каждого индивидуума? Для неабстрактного пассивного, массового человека общество и Традиция — это одно и то же. И только из механизмов передачи, механизмов учебного воспроизведения, существующих внутри общества, он узнает о том, что существуют метафизические теории, «небо без звезд», что рано или поздно ему предстоит испытать встречу с чистым негативом в виде собственной смерти и как к этому нужно отнестись.
Во всяком случае, Хай-ибн-Якзан, человек, родившийся из ила на острове, не выдерживает испытания опытом Маугли. Если мы проделаем конкретный опыт, возьмем человеческое существо и попытаемся заставить его, бегая по голой природе, подняться до высот метафизики, вряд ли мы что-то получим кроме человека-волка… Понятно, что человек имеет в себе измерение человеческое — слабое, обреченное, пассивное, а общество является сверхчеловеческим, оно является чем-то абсолютно превосходящим индивидуума. Но откуда это общество берется? Оно состоит конкретно из людей — не из духов, не из джиннов, не из ангелов. Посмотрим наверх, там тоже люди, придем в какие-нибудь мистические коллегии посвященных, и там вроде люди.
Откуда же берется это сверхчеловеческое качество общества? Дело в том, что общество является манифестацией Великого существа.
Мы говорили в предыдущей беседе о кризисе бытия, т. е. бытия, являющегося в своей внутренней противоречивости первой возможностью проявления, и кризисе разума как второй возможности проявления. «Гармонизатором» двух этих первых точек проявления, первых манифестаций является архетипическое существо. Мы не будем называть его сейчас человеком, хотя в принципе все традиции склоняются к тому, чтобы назвать его человеком. Каббалисты его называют Адам Кадмон, суфии называют его Инсан уль-Камиль, дальневосточная традиция называет его просто «Человек», имея в виду, что это «человек между небом и землей», Великий Человек. Тем не менее мы будем говорить все-таки, что это существо, Великое существо, которое в одной руке держит бытие, в другой руке держит разум, являясь координатором того и другого. Это то, что имеют в виду индуисты, когда говорят о триаде сат-чит-ананда (бытие, сознание, блаженство), подразумевая под «ананда», т. е. блаженством, именно внутреннее состояние этого Великого существа. (…)
В социуме человек видит реальность в ее особом, человеческом измерении в конечном счете, как систему знамений, доступных благодаря своей «очеловеченности» его пониманию. Если мы бросим человека в эти «знамения» без социального факта, без оптического прибора общества, результат будет самый жалкий. Он ничего не сможет постичь, поглощаясь каждым конкретным актом восприятия. Для него дерево будет определенной конфигурацией светотени и вещественной плотности, животное — другой конфигурацией и т. д. Его восприятие будет дисперсным, и мы получим не человека, не восприятие, а чистый факт Маугли. Человек не выдерживает восприятия физической реальности сам по себе. Волк выдерживает естественную встречу с голой природой, собака — выдерживает, а человек не выдерживает эту встречу вне социума. Поэтому Аристотель и говорит о нем как об общественном животном. Но этот социум уже есть сверхчеловеческий факт.
Итак, человек в принципе не выдерживает восприятия естественного, он вообще не выдерживает конфронтации с натурой, не будучи опосредствованным в этом своем восприятии обществом. Сначала человек должен воспринять сверхъестественный или сверхчеловеческий факт, факт социальный, который является, условно говоря, «иконой» Великого существа, а уже потом он может воспринять деревья, траву, звезды, все, что угодно. Человек не может, кроме исключительных случаев, непосредственно воспринимать бесконечное. Он может воспринимать только манифестацию Великого существа, явленную ему как общество, последнее звено в цепи посредников. Великое существо предстает перед натуральным естественным человеком (подчеркиваю, мы ведем разговор только о том натуральном естественном человеке, о котором так любили говорить в Европе деисты и о котором так любили говорить суфии, — как бы человеке, не затронутом травмой откровения) через целый ряд нисходящих инстанций. Архетипические законодатели, предшествующие историческому временному циклу, полагают закон не в смысле конкретного содержания, а в смысле некоей нерасчлененной первичной гармонии между бытием и разумом. Это гармония, проведенная на уровень человеческой телесной манифестации; закон как некая ось, как стержень, как центрирование пространства. Архетипический законодатель в некоторых контекстах может проявляться при определенном уровне деградации как культурный герой. Культурный герой — это тени, кальки, разбавленные схемы этого архетипического законодателя, которого индоевропейская традиция называет Ману, т. е. царь-первосвященник. Ману предшествует истории, является как бы президентом нисходящего цикла, Манватары, он полагает свой образ в качестве изначальной человеческой — сверхчеловеческой мудрости.
Человек, кроме тех случаев, когда он является жрецом очень высокого уровня, не имеет выход на архетипического законодателя. Он имеет дело со своей собственной конкретной традицией. Архетипический законодатель предстает для него в облике основоположника его традиции, или, говоря языком индуистов, в образе аватары, потому что основоположником конкретной традиции (мы не говорим о традициях откровения, мы говорим о естественных, так называемых натуральных традициях) является то или иное явление Великого существа в некой форме, которая основополагает все обряды, ритуалы, схемы, движения, связанные с ее поддержанием в пространстве, с ее реализацией. Далее, раз эта традиция существует, то существуют и те, кто ее воспроизводит, понимает ее смысл, т. е. коллегия жрецов, которая является как бы экстрактом, эссенцией того самого общества, с которым человек сталкивается. Если «выжать лимон» социума, если взять из него эссенцию, ту, которую невозможно в чистом виде потребить, то это будет именно жречество — фактические исполнители, наследники, проводники этой первой институции. Коллегии жрецов восходят к аватаре, положившему начало данной традиции, которая в свою очередь является проявлением закона, данного манифестацией Великого существа. На самом конце внизу этой цепи обнаруживается он сам, маленький человек, который является полюсом по отношению к сверхчеловеческому Другому, но перед которым вдруг раскрывается ослепительная вспышка такой перспективы. Оказывается, он сам есть завершение этой цепи манифестаций, последний шаг этого Другого, и в конечном счете последняя инстанция проявления Великого существа. Когда в той или иной форме пассивный человек понимает, что он представляет собой последнее звено в этой цепи, ведущей к основополагателю закона, и что основополагатель закона — это земное, осевое проявление Великого существа, которое находится между небом и землей; когда он понимает, что происходит как бы финальное осуществление тожества между человеком, воспринявшим Традицию, и Великим существом, то это и есть мистериальная инициация, поддержание которой на самом деле и составляет основу жреческой миссии. Миссия жрецов — нести в определенном наборе действий, представлений, движений, символов, доктрин средства для установления этого тожества между смертным человеком и Великим существом.
В XX веке многие этнографы, этнопсихологи, основоположники структурализма пытались доказать, что эта система представлений есть не что иное как измерение культуры, некий человеческий факт. То есть человек думает так, потому что он так устроен, ему свойственно именно так думать, воспроизводить именно такие модели. В голове у этих этнопсихологов сидит «Эйнштейн», сидит пространственно-временной континуум, они полагают, что среди этого пространственно-временного континуума завелся некий комочек слизи, который производит культуру, состоящую из таких моделей, реконструкций реальности. Эти этнопсихологи ездили к аборигенам, к бушменам, к кому угодно, спрашивали их о том, что они думают, рисовали схемки, пытались подвести эти схемки под модели мышления современного человека. Но само беспокойство этих этнопсихологов уже является негативным свидетельством того, что их попытки были просто кризисом рациональной истории, рациональной социологии. Это уже обвал и крушение тех социальных методов, которые были порождены концепцией социального договора. Социальный договор — это слишком плоско. Ясно, что за человеком стоит какая-то тайна. Как эту тайну интерпретировать? Не интерпретировать ли ее так, что сам человек просто априорно несет в себе некую неизбежную склонность воспроизводить определенные интеллектуальные ходы, определенные иллюзии, конечно же, не имеющие прямого отношения к объективной экспериментальной науке. Такая попытка этнопсихологов провалилась.
С нашей точки зрения, действительно общество является манифестацией некоего архетипа, т..е. Великого существа. Это не может быть иначе. Но, с другой стороны, попытка научной деконструкции традиционалистского мировоззрения, попытка деконструировать традиционную реальность привела к тому, что научное мировоззрение оказалось опять-таки плагиатом традиционалистского мировоззрения. Пространственно-временной континуум видится кому-то как самобытная и безусловная реальность, в которой случайно, как бы на уровне сбоя образов заводится точка, энергетический потенциал которой почему-то повышается. Таким образом, возникает жизнь из смерти, потом опять повышается энергетический потенциал, возникает разум из жизни, потом этот разум постоянно осуществляет новые сбои, идя против потока, против энтропии, и каким-то образом продолжает повышать свой энергетический потенциал и, соответственно, уровень организации.
В итоге после нескольких столетий развития научного мировоззрения мы обнаруживаем разум в виде свода фундаментальных законов, управляющих материей, и Великое существо в качестве вечного человека, который, будучи самоуправляющимся, самодостаточным в бесконечно длящемся времени и пространстве, является гармонизатором этого пустого бытия и этого странным образом существующего разума (разума, скрытого в пространственно-временном континууме, т. е. разума, присущего субстанции). Это инверсия традиционной модели. Причем эта инверсия, в силу того, что там перевернуты пропорции, гораздо менее логична, менее устойчива, требует массу допущений. Но тем не менее кредо масонской научной веры в конечном счете сводится к зеркальному отражению традиционалистского послания. Когда мы смотрим на конкретные космогонические теории современных астрофизиков, мы не находим там ничего, кроме более или менее закамуфлированного воспроизведения ассирийских и вавилонских мифов, просто изложенных якобы научным языком.
Человек не имеет в себе изначально присущего ему содержания, которое является каким-то априорным свойством его натуры. Именно такой эмпирический физический человек — практически ноль, чистый лист бумаги. У него есть определенные генные предпосылки, есть определенная индивидуальная природа, но в принципе он — лишь потенция, некая возможность, которая оживает при встрече только со сверхчеловеческим началом, с обществом. А общество в свою очередь доказывает свою сверхчеловеческую сущность в том и тем, что оно погружено в нечеловеческое.
Перед нами такая триада: звезды, Луна, Солнце, зеленая трава, звери, моря — нечеловеческое; общество — сверхчеловеческое; и просто человек. Когда человек сначала воспринимает общество и через него сверхчеловеческий принцип, то после этого для него все становится неким введением к великой тайне бытия. Все становится знамением этой тайны — звезды, звери, вещи и т. д. Если же он не воспринял это сверхчеловеческое, то тогда нечеловеческое, так называемая природа, превращается для него в страшный жернов, в то, что Тойнби и другие называют «вызовом». А что такое вызов? Грубо говоря, человека голого вытаскиваешь на льдину, куда-нибудь в Берингов пролив — вот тебе и вызов. Разной формы вызовы сводятся к одному и тому же: голый человек на льдине. За этим вызовом скрывается то, что пространственно-временной континуум — это некое внешнее одеяние, ширма, за которой скрывается рок, бесконечная энтропия, время, которое стирает. Это «дахр», как он называется в Коране, или Зерван, как его называли древние персы, или Кронос. Эта ничтожащая коса «одета» в пространственно-временной континуум, железная рука одета в перчатку пространства и времени. А уже в свою очередь эта перчатка может принимать разные очертания — льдины, гор, землетрясения, чего угодно. Сверхчеловеческий фактор, общество как манифестация Великого существа непосредственно, напрямую в своих истоках связан с дахром, с роком, с Кроносом, с вечным временем. И эта связь Великого существа и вечного времени есть основа основ метафизической Традиции жрецов.
1. Корни революции — в духе
Тема сегодняшней, 6-й лекции, может быть, является одной из наиболее существенных тем всего цикла «Традиция и реальность». В этом цикле были проделаны конкретные сопоставления Традиции с разными известными нам аспектами жизни человека, некие примерки Традиции на реальность. Мы говорили о традиции и философии, понимаемой как форма духовной деятельности человека, о традиции и созерцании, о традиции и откровении — все эти моменты в основном касались гносеологического измерения Традиции как некоей модальности пребывающего знания и сравнения этого пребывающего знания с тем, что открывается для нас в реальности.
А сегодня мы переходим к другому измерению, уже не гносеологическому, но наиболее трепетным образом касающемуся всей темы «Традиция и реальность». Тема нашей сегодняшней лекции — «Традиция и революция». Слово «революция», даже на бессознательном, инстинктивном уровне, обладает странной зажигающей притягательностью. Оно заставляет человека внутренне дрогнуть, мобилизоваться. Отвлекаясь от бездонной перспективы сопоставления традиции и революции, следует отметить, что есть особое качество, которое лежит на человеке, называющим себя революционером. На нем лежит особая харизматическая печать. Часто в таких нонконформистских кругах, которые противостоят социуму, можно услышать споры о том, кто является революционером больше, кто меньше, у кого только революционная фраза и слово, а у кого — дело. За этим стоит инстинктивное понимание того, что революционер — это человек, отмеченный особым качеством экзистенции. Он просто по своей биохимии является носителем экстремальной альтернативы существующему. В некотором смысле, революционер — это своего рода посвященный по рождению, включенный в некое особое, сопряженное со многими тайнами существования, измерение.
Мы привыкли воспринимать тему революции в социальном аспекте, на человеческом уровне, в человеческом измерении. Эта привычка связана с инерционной склонностью преувеличивать значение человеческого фактора. Такой подход социального антропоцентризма, укоренившегося на уровне клеточном, на уровне нашей крови. Это неправильно, потому что человек является просто неким зеркалом, к которому спускаются лучи из другого измерения, и те конфигурации, которые проявляются на уровне человека, представляют собой знамения, говорящие о гораздо более серьезном плане, чем он сам. Так и социальная революция есть лишь тень революции духа, метафизической революции, корни которой лежат в глубинном существе реальности.
Что такое революция с точки зрения Традиции? Это один из фундаментальных вопросов, относящихся к компетенции самой Традиции. Представители традиционализма от Жозефа де Местра до Юлиуса Эволы занимались проблемой революции. Рене Генон также посвятил ряд текстов теме революции. Поэтому тема революции существенным образом относится к сути вопроса. Что такое Традиция, мы уже попытались сформулировать. Традиция есть перманентное пребывающее знание, система, помогающая человеку преодолеть тот уровень, на котором он рождается и развивается. Является ли Традиция неким блоком бытия, вдвинутым как ящик в объем человеческого существования? Или это некое послание, которое написано невидимыми, но тем не менее нестираемыми огненными буквами, и вновь и вновь открывается взгляду приходящих поколение за поколением традиционалистов? Главное для нас в том, что Традиция перманентна. Традиция есть некий стержень, некий принцип, который как шест поставлен в стихию водоворота, составляющую сущность житейской субстанции. Есть бурлящая вода, есть шест, который в нее поставлен, уперт во дно, вокруг этого шеста есть завихрения, — таково соотношение Традиции как перманентного и становление человеческого изменчивого бытия как стихии. Отсюда ясно, что перманентное враждебно изменениям, противостоит изменчивой стихии. Таким образом, уже в первом приближении задан ее негативный вектор в отношении к понятию «революция».
Революция — это переворот, это не просто изменение, а радикальный модус и парадигма всех изменений, перестановка с головы на ноги, с ног на голову. В инстинкте прирожденного революционера живет жажда увидеть все, что он застал при рождении, перевернутым: черное белым, белое черным, верхнее внизу, а нижнее вверху. Это заключено в его первичном инстинкте революционера, начиная с детского возраста. Уже потом придет рационализация, оправдание, доказательство того, что нынешнее «черное» мерзко, а грядущее «новое черное», которое заменит нынешнее, будет прекрасно. Первый же его инстинкт — это желать, чтобы то, что он застал после травмы рождения, радикально поменяло плюс на минус. А Традиция доказывает, что все сущее справедливо, существует должным образом. Традиция констатирует, что нисхождение проявленной реальности от принципа до самых дальних краев проявления есть не что иное, как последовательная реализация изначальной возможности на все более низких уровнях этой манифестации. Отсюда закон — удаление от принципа означает нарастание изменчивости, ослабление формы и усиление субстанции. На некоем этапе удаления от принципа в мир входит нечестие, соблазн, субверсия. Форма уже ослабела, затмилась, субстанции стало много, и она начинает пытаться предъявить свои права и перевернуть порядок вещей. Этот соблазн должен прийти в мир, но горе тому, кто его принесет. Традиция смотрит на революцию как на функциональное, неизбежное на определенном этапе отклонение, вернее, перверсию, неизбежное предусмотренное извращение, которое в конечном счете будет преодолено и погашено принципом, вечно торжествующим над своей периферией.
Действительно ли революция есть лишь продукт нарастающей изменчивости, «ослабления» действия принципа, действия центра? Вот начало народовольческой прокламации «Принципы революции». Там говорится, что революция только тогда революция, когда она полностью порывает со всеми существовавшими формами, не оставляет ни одной, уничтожает все, все переворачивает сверху вниз и снизу вверх. А если хоть одна форма уцелеет, то это уже не революция, а болтовня. Таков непосредственный инстинкт революционера XIX века, который Генона не читал, не читал, скорее всего, и Папюса, и Сент-Ив д’Альвейдра. Но его инстинкт — это инстинкт метафизика. Уровень этого «русского мальчика», который написал эти строки в передовице, уровень его метафизического инстинкта, не взирая на то, что он черное называет белым — это уровень метафизического инстинкта Платона, никак не меньше. Потому что он поднимается до пафоса требования уничтожения всех форм. По своему нигилистическому масштабу это сопоставимо с позитивной утвердительностью философов калибра Платона и Аристотеля.
Что же получается? Достаточно быть прирожденным революционером, анонимным, одним из многих, необразованным семинаристом, не окончившим курса, чтобы только из-за одного революционного инстинкта уже взмыть до уровня платоновской интуиции. Парадокс, но получается так. Потому что революция, бесспорно, не есть продукт изменчивости и перверсии, обусловленной падением света во мрак. Это есть нечто гораздо более глубокое, гораздо более фундаментальное, идущее своими корнями, может быть, к тому основанию, к той неведомой бездне, откуда свет приходит.
В истории человечества постоянно происходит восстание более плотного, низкого плана против плана, который им до этого руководил, плана более высокого. В незапамятные времена совершается первичный кризис сакрального, разделяется функция жреца-императора, который один в своем лице воплощал роль первосвященника и монарха. Священный авторитет обособляется от светской власти, которая начинает руководить, отдавать приказы. Это разделение на первых порах еще непротиворечиво, гармонично. В этой связи мы можем вспомнить цикл короля Артура, то, как там предстают взаимоотношения короля Артура и Мерлина, где последний представляет собой принцип священной власти. Король Артур — это воинская власть, так называемая «власть временная». Потом между двумя этими ветвями или началами возникает конфликт. И вот уже мы видим, как воины оспаривают право жрецов на бесконтрольный Божественный авторитет. Начинается восстание воинской касты против касты брахманов. Примером этого может служить историческое возникновение буддизма. Это был прямой вызов, который сословие кшатриев бросило сословию брахманов.
Дальше — больше. Когда кшатрии обособляются, когда светская власть становится самодовлеющим принципом, начинает поднимать голову третье сословие — торговая, ремесленная буржуазия. В конце концов, восстают и шудры — люди без определенных занятий, которые, назвав себя пролетариатом, свергают буржуазию, устанавливают государственную тиранию. Таким нам рисует Традиция нисходящий уровень перверсии. И картина эта верна.
Но в чем ее смысл? В чем тайна этой воли к подрыву миропорядка?
Прежде всего думающего человека не оставляет вопрос: если эти принципы, по которым устроено мироздание, если эти световые клише, выросшие в недрах логоса, если эти священные модели так безупречны, так самодовлеющи, то как получилось, что на каком-то уровне своей манифестации они создали возможность оспаривания себя? Почему возникает идея переворота, почему возникают идеи арлекина, джокера, пародии? Можно ли спародировать единицу, чистую единицу, у которой нет ни верха, ни низа, просто черточку, которая, как ее ни переверни, тождественна себе? Как же получается, что некий принцип, введенный в стихию становления, порождает там модели, которые оттуда, как некие обезьяны бога, скалят зубы в адрес этого принципа? Может быть, есть какая-то тайная дефектность, тайный изъян в самом начале? Может быть, в самом световом принципе есть что-то, какое-то темное пятно, которое приводит к этому бунту? Речь идет о том, что за всей этой иерархией нисходящих бунтов, в широком смысле, стоит восстание земли против неба. Небо — родина архетипов, родина принципиальных фундаментальных моделей; земля — плотная субстанция, аморфная, которая должна быть оплодотворена, модифицирована. И вот в какой-то момент она взрывается и говорит: «нет, субстанция будет торжествовать над формой».. Не покидает чувство, что это не вся революция. Слишком часто мы слышали, как носители Традиции говорили: «Женское хочет оседлать мужское, низшее хочет восторжествовать над высшим, — это и есть революция. Это воля субстанции превзойти эссенцию». Однако это не вся революция, а только некий провозвестник, некий гром, дальнее эхо того, что составляет сущность истинной революции.
Истинная революция брезжит в первом своем приближении не в бунте аморфной массы против «стержня», против вертикали — она брезжит в вызове титанов, в титаническом бунте против олимпийцев. Что такое этот титанический бунт? Если определить его как можно более кратко, мы должны сказать, что титанический бунт — это восстание мегаломании против ложного величия.
На верху Олимпа бессмертные боги — существа, в каком-то смысле укравшие право там быть. Если мы обратимся к изучению конкретных греческих мифов, то мы увидим, что олимпийцы поселились наверху в результате генетического обмана, уходящего в самые истоки генеалогии богов. Есть внизу страшное тайное чувство, что те причины, по которым верх является верхом, в плане высшей справедливости недостаточны, чтобы верх делать верхом.
Титаны — это мегаломаны, которые противопоставляют узурпационному порядку собственное представление о величии, собственную силу, собственную бездонность. Они бросают страшный вызов этому неизменному порядку вещей, который оказывается тайно учрежден на подлоге.
Титаны проигрывают, потому что просто мощи, просто величия, просто огромной кипящей ярости оказывается недостаточно, чтобы оспорить иерархическую структуру онтологии. Исчерпание хтонического вызова титанов приводит нас к новому витку противостояния. На смену титану приходит герой. Он бросает вызов уже не олимпийцам. Герой выходит на тот уровень постижения, когда ему ясно, что и олимпийцы являются паяцами реальности, игрушками гораздо более могущественной силы, которая сотрет и их в конце цикла. Что сотрет олимпийцев? Рок, вращающееся неумолимое небо, вращающаяся вечность.
Олимпийцы просто световые шуты, смеющиеся, но обреченные. Герой наносит удар в корень проблемы. Он бросает вызов року, небу или тому, что стоит за небом — вечной бездонной тьме, которая составляет саму суть реальности, всегда тождественной себе. Герой бросает вызов року. Естественно, он проигрывает, потому что року не может противостоять ничто. В роке заключена «ужасающая сила негатива», по выражению Гегеля. Но сам факт того, что герой бросает этот вызов, создает предпосылку или базу для некоего нового тайного понимания: есть возможность невозможного.
Эта возможность будет осуществлена не титаном и не героем.
Мы привыкли с детства в контексте культурных клише отождествлять титана Прометея с Денницей, Люцифером, первым ангелом, который за непослушание был низвергнут с небес.
Многие моменты склоняют нас к такому отождествлению. Прометей людям принес огонь, а Люцифер — носитель света, это огненное Существо. Прометей подстрекал людей против богов, опять же очевидная сатанинская черта — неповиновение, вызов. Итак, Прометей — языческая, эллинская версия дьявола, Денницы? Как легко мы попадаемся на крючок банальных псевдоконструкций! Прометей, на самом деле, это не языческая модификация будущего христианского дьявола — это провозвестие о возможности пророка. Прометей есть язычески понятая и оформленная модальность пророка в его истинной и последней миссии — пророка как подлинного революционера. Огонь, который Прометей дает людям, это не огонь Денницы — это пламя, родственное Святому Духу. И то неповиновение, которому он учит людей, неповиновение олимпийцам — это не сатанинская гордыня, это противопоставление истинного, тайного учения политеистическому порядку вещей, многобожной структуре великого космоса. Прометей является предшественником, провозвестником, мифологическим предвосхищением пророка монотеизма.
Тут начинается тема, которую мы назвали в качестве ключевой — «пророк как революционер». Что в принципе это значит? На смену восстанию низа против бесконечно превышающего его верха, восстанию обреченному, восстанию титанов и героев приходит совершенно новая возможность, новая реальность. Пророк говорит, что вечность рока сочтена и ограничена, что рок уже побежден, что уже открыт вам новый Хозяин, новый Мастер, явившийся на смену неумолимой судьбы. Это Тот истинный Бог, который является одновременно и подлинным Субъектом, и подлинным Мастером, и подлинным Вождем.
Когда происходит бунт периферии против центра, восстание субстанции против формы, все потрясения, которые мы привыкли воспринимать как истинную революцию — все они доказывают только одно: истинная вина, истинная проблема коренится не в периферии, а в центре. Центр и периферия сопрягаются вместе не только в том, что одно производит другое, но и в том, что другое отвечает бунтом, вызовом, стремлением к эмансипации. Это враждебный диалог между двумя элементами, которые, хотя и располагаются иерархически один над другим, тем не менее сопряжены в общей плоскости. Общая плоскость — это то, что и центр, и периферия (принцип и его производное), равно стираемы, равно подлежат отрицанию неумолимой силой негатива, заключенной в роке. Наступают Go" tterda" mmerung — Сумерки богов. Нет такой световой манифестации, которая бы не погасла. Нет ничего, что бы не было скошено. Большой космос будет уничтожен, но и то, что стоит за большим космосом, то сердцевинное, то тайное, то первобытие, которое порождает большой космос, тоже отменимо. Все отменимо!
Если все отменимо, то тогда в ненависти зависимого к тому, от чего зависишь, на онтологическом уровне есть великая правда. Зачем я буду подчиняться большому космосу, великому небу, когда я знаю на уровне глубокого тайного инстинкта, что это небо будет разодрано как бумага? Почему тогда мне его веления должны быть вменены в императив? Если я буду подчиняться тому, что будет уничтожено, тогда моя жизнь обращается в пустую насмешку, в ничто. Напротив, если, не зная последней, окончательной правды, я все же взбунтуюсь против лжи, как бы тотальна она не была, то тогда моя жизнь получит оправдание! Вот почему на каждом онтологически врожденном революционере лежит печать особой, как бы огненной харизмы.
Истинная революция — это, конечно, не бунт субстанции против формы, это, на самом деле, восстание против Реальности, против чистого рока, против вечности без границ. Герои пробовали, но у них не получилось, потому что за ними не стоял тот Единственный, который не умирает, Тот, который жив. Герой — отчаянный одиночка, который знал, что погибнет, и действовал исходя из священного безумия, правды последнего противостояния. И вот за горизонтом этой трагической правды возникает свет новой зари. Приходят пророки, которые говорят: «Мы посланы Богом, который уже остановил действие рока». Но что это значит? Посмотрим на повествование, которое есть в Коране, о том, как был создан человек. Когда Бог велел ангелам поклониться человеку, Иблис отказался сделать это, мотивировав отказ тем, что он лучше человека. «Ты создал меня из огня, а его ты создал из глины», — говорит он Богу. Это звучит убедительно. Но надо смотреть в корень вещей. Ведь когда Люцифер, центральное существо, приближенное к Богу, говорит: «Я создан из огня, а он из глины», — он попросту говорит: «Я создан из максимума энергии, на моей стороне максимум субстанции, позитива, т. е. вся энергетическая стихия, полнота света и жара, а он-то создан из минимума энергии, из сырой инертной глины, финального продукта инволюции, энтропии, когда остывание достигло максимума». Иблис проигнорировал при этом один элемент. Когда Бог создавал из глины этого Голема, эту куклу, согласно Корану, он вдунул в него Божественный дух. Иблис не упоминает этого, потому что он существо онтологическое.
Он говорит о том, что есть. А с его точки зрения, этого духа как бы и нет, потому что этот дух вне онтологии, тайная его сущность в том, что дух этот противоположен бытию, он является его абсолютной альтернативой. Иблис же воспринимает только то, что есть — с одной стороны, максимум энергии, свет и жар, который является абсолютным оптимумом, и, с другой стороны, минимум, падение в сырость, в плотность, в непроглядный мрак. Никто с ним не спорит. В Коране Бог не говорит ему: «Нет, ты не прав, человек лучше». Бог вообще не употребляет этих аргументов. Он говорит: «Раз ты не покорился, то сходи вниз, рушься вниз за неповиновение». Онтологического спора нет.
Оказывается, мы представляем собой глиняную куклу из сырой глины, из бытийного онтологического минимума, последнюю фазу затухания энергии. И внутри нас есть вдунутая в нас крупица того, что, с точки зрения Великого существа, не существует. Дух не обнаруживает себя, он действенен в своем отсутствии, в том, что он противостоит всему сущему. Благодаря тому, что он в эту куклу вдунут, мы видим, слышим, свидетельствуем. Потому что моделью видящего, слышащего, свидетельствующего является Бог как абсолютная альтернатива бесконечному мраку. Перед нами стоит задача: доказать Иблису, что эта невидимая, нечувственная, невоспринимаемая, несвидетельствуемая крупица Божьего Духа больше, чем не только вся колоссальная инерция глины, в которую он вложен, но и вся колоссальная энергия огня, которая этой глине противостоит как ее позитивный полюс. Задача такая — дух в нас должен восторжествовать над глиной, из которой мы состоим. Вот почему так важна для носителей истинного, революционного религиозного сознания активизация тех, кто называется обездоленными, «мустазафан». Вот почему имам Хомейни сделал слово «обездоленные» ключевым в своем религиозном обращении к миру. Потому что обездоленный — это конкретное воплощение глины, на нем видно, что человек сделан из глины. Он на обочине истории, его топчут, по нему ходят. Если он не даст себя топтать — вот первое проявление Божьего Духа внутри этой глины. Поэтому революционный инстинкт так отзывчив на пробуждение воли к бунту: не из человеколюбия, не из того, что революционеру жалко эту субстанцию, эту многоголовую гидру коллективного человечества, но потому, что глина должна подчиняться духу. Поэтому когда тот, кто всегда был унижен, о кого вытирали ноги, в какой-то момент вдруг не дает себе больше плевать в лицо — это религиозное действо, религиозная мистерия, а не проявление светского профанического гуманизма, пафоса прав человека и т. д.
Инстинктивно это понятно потому, что революции низа всегда приводят к антигуманной тирании. В этом нет парадокса. Ведь революция бессознательно служит Святому Духу, поэтому она неизбежно должна манифестировать аспекты тирании. Подавление глины и есть один из аспектов тирании.
Здесь есть великие тайны, которые нуждаются в более пристальном рассмотрении. Пока мы говорим о наиболее общем, наиболее мифологическом очерке темы революции и традиции. У самой революции есть традиция, и не только мифологическая, не только та, которая задним числом примыслена. Это традиция реальная, она уходит в глубины и недра человеческого бытия. Разве когда мы читаем о пророке Ное, который противостоял великой сверкающей империи, империи духовной, магической, владеющей тайнами звезд, тайнами энергии, мы читаем не о революции? Это смертельное противостояние закончилось тем, что Атлантида была сокрушена, то есть революцией. Ной не являлся водителем священников-конформистов, которые говорят нам банальности о том, что хорошее хорошо, а плохое плохо. Ной являлся вождем революционеров, которые сжигают огнем империи, отказывающиеся прислушаться к их голосу. Авраам является его потомком и прямым продолжателем.
Все пророки рождаются во времена великих царей-тиранов. Нимврод — царь, который был во времена Авраама, фараон — царь во время Моисея, Ирод — царь во время Иисуса. Последний пророк Мухаммед (да будет мир над ним) родился во времена аж двух сверхимперий — Византии и сасанидского Ирана. Обе эти империи были сокрушены. Восстание против империи есть восстание против порядка, потому что порядок — это неправедная организация хаоса, одна из форм хаоса. Есть хаос аморфный, а есть хаос формализованный. И если мы на уровне последних глубин духа воспринимаем послание о том, что кроме «истины» (т..е. сущего) есть «правда» (по-арабски «хак»), «правда», которая выше «истины», то нам вменяется в обязанность сокрушать все, вплоть до последних оснований сущего, вплоть до того самого стержня, который является осью миров и Древом, растущим в раю. Вот почему центром мира является Кааба, которая учреждена как прямая альтернатива Древу, растущему в раю, тому Древу, к которому было запрещено подходить.
В контексте противостояния огненного Иблиса и глиняного человека, вопрос человеческой истории решается очень просто. Согласно Корану, Бог дал Иблису отсрочку до судного дня. Это значит, что Иблису было позволено действовать в полном объеме его обольстительной энергетики, позировать в роли единственного господина судеб и единственного первосущества. Это значит, что все традиции, которые не основаны на призыве к чистому единобожию, продолжают воспринимать Иблиса как главное и единственное Существо, модель существа между небом и землей. Таким образом, жрецы, которые непосредственно наводят этот «мост» между Иблисом и человечеством, предлагают нам способ поэтапно преодолеть нашу глиняную природу, алхимическим путем преодолеть сырость и приблизиться к огненной сущности целым рядом стоянок. Ибо существует только два вида бессмертия. Одно из них — жреческое бессмертие, основанное на солидарности с роком, который убивает, т. е. отождествление с тем, что косит. А другое бессмертие — это следствие фундаментального изменения порядка вещей, в котором смерти больше нет.
Мы настаиваем на том, что теологическая тема спасения является, на самом деле, только искаженным отголоском от этой первозданной задачи изменения порядка вещей. Что такое спасение по своей сути? Это ускользание из сетей рока, желание спастись, перейти через ту черту Gotterdammerung, через «конец цикла». Но ускользнуть из сетей рока можно только уничтожив рок. Потому что пока рок есть, ускользнуть из его сетей невозможно. В этом смысле «спасение» есть искаженный, теологизированный, морализированный отголосок первозданной концепции революции пророков, которая в своей доктринальной основе нуждается в очищении, восстановлении и адекватном понимании. Нужно продраться сквозь всю ту шелуху, которую жрецы, пользующиеся каждым шансом для того, чтобы протащить свое древнее наследие, вновь и вновь навязывают революционному посланию.
Подчеркиваю, когда я говорю слово «революция», то имею в виду нечто совершенно освобожденное от профанических социальных акцентов, сословных противостояний и классовой борьбы. Я имею в виду фундаментальное существо дела. Первоначальная реальность в своей безграничности, как мы говорили в последней беседе, заряжена кризисом, который очевиден хотя бы уже в том, что если бы бесконечная первоначальная база реальности была бы так уж бесконечна, едина и гомогенна, то тогда бы, при всем соблюдении метафизической логики, неоткуда было бы взяться воспринимающему существу. Само познание было бы невозможно, потому что первозданная реальность была бы неизменно равна себе, не различалась бы внутри себя, и не было бы нас как свидетелей. Мы свидетельствуем только за счет того, что в центре нас есть точка, нетождественная всему. Вот зародыш, зерно, демонстрация того кризиса, который властно требует последней метафизической революции. А что, собственно, такое вообще этот разговор о ближней жизни и дальней жизни, о том, что начнется после того, как земля скорчится, словно береста на огне, а небеса будут разодраны? Разве это не прямое описание революции и того постреволюционного состояния, когда все абсолютно изменится?
В этой новой реальности нет смерти — сначала нет тожества, потом, как следствие, нет смерти, потом, как следствие, состоялось спасение тех, кто достоин, потом, как следствие, просияла великая власть абсолютно нового качества. Революция не является игрой вокруг власти и производного от власти, но сама власть является следствием и производным от революции. Власть — это тень революции. И в этом смысле мы так и должны понимать аяты Корана, то наставление, которое нам приносят пророки.
Они говорят о Божественной власти, отрицающей рок, ниспровергающей могущество бесконечного ничто.
- 1
- 2
- 3
- 4
- следующая ›