Александр Неймирок "Дороги и встречи"

Посев, Франкфурт-на-М. 1984

из послесловия Поремского:
"Выбор жертв был не случаен. Люди, для которых приверженность идеалам и принципам - свойство их духовного настроя. Бдительное око чекистов и гестаповцев - око проницательное. Оно всегда умело докапываться до человеческой сердцевины, так как чуяло её инстинктивно. При этом не играло и не играет решающей роли, в силу каких идеалов, какой личной биографии становились люди на этот путь".
--------------------------------------------------------------
стр.40 [разговор автора с профессором-поляком]
...лишь здесь, в концлагере, я присмотрелся к вашим людям. Меня поражает пропасть, существующая у вас между интеллигенцией, или, употребляя ваше слово, "шляхтой", и народом. Разрыв между интеллигенцией и народом в дореволюционной России - трещина по сравнению с тем, что делается у вас. Будто в Польше - два польских народа. Народ Мицкевича, Костюшко и Шопена и народ этих всех Франеков и Юреков, которые пролезли на все должности в концлагерях, обворовывают и избивает своих же.

- Вы правы. Эта война научит и нас, и их многому. А ваши Минск и Киев нам не нужны, но наш Львов и наша Вильна должны остаться польскими.
стр. 47
Какая всё-таки нелепость эта польско-русская распря! Во всех концлагерях я замечал следы этой "кровной" вражды. Наши ребята, как правило, терпеть не могли поляков, а те, а свою очередь, не любили русских. Впрочем, поляки делали разницу между русскими и украинцами. Дружелюбно относясь к первым, они не упускали случая позлословить на счёт вторых. Наши же ребята не любили поляков не за то, что они были поляки (национальная вражда - чувство, кажется, органически не свойственное русским), а за то, что во всех концлагерях поляки занимали, наряду с немцами, различные административные должности, и зверствовали ничуть не хуже немцев. Мне часто приходилось тогда землякам доказывать, что сам поляки стыдятся таких соотечественников.
стр.53
Немецкий народ для меня загадка. Не будь наших "тюремщиков" - пожилых добродушных людей в сине-зелёных мундирах, я думал бы, что он поголовно состоит либо из бездушных автоматов, либо из закалённых садистов. Теперь мне ясно: маленькие сине-зелёные винтики страшной машины нас жалели и, как могли, щадили.
стр.54
А он, маленький человек, наперекор Гегелю, каким-то нутром, должно быть, чувствует: не всё "действительное" - "разумно". Припоминаю одно распоряжение коменданта, высокого рябого простоватого немца с железным крестом за прошлую войну:
- Запрещается под угрозой наказания и снятия с работы, рассказывать кому бы то ни было из лиц вне лагеря, а, в частности, гражданским мастерам, как вас здесь кормят. Дело в том, что, благодаря хорошему основному и добавочному пайкам, мы не только не голодали, но и поправились, и заметно поправились. Незадолго до нашего расформирования, комендант обходил бараки. Спрашивал, довольны ли едой. Тот, кто побывал за колючей проволокой, оценит всю невероятность такого вопроса. Ещё более невероятен был ответ:
- Мы всем довольны. Вы делаете для нас всё, что можете. Спасибо.
стр.56
Всё, как в Саксенхаузене. На нас глядит надпись: "Schutzhaftlager Flossenburg", и пониже: "Arbeit macht frei".
- Гады! Я вам покажу, сволочи! Вы у меня запомните Флоссенбург! Ну, живо! Ты чего глаза пялишь?
Хляс! Хляс!
Старик-француз рядом со мной падает от удара железным прутом на пол. Мы находимся в бане, куда нас погнали вечером после бесконечного стояния во дворе. Банщик - какой-то русский. У него лицо профессионального преступника. В его руках - железный прут. В глазах - ярость животного. Нас обдают то почти кипятком, то ледяной водой.
стр.57
Двор изоляционного барака. Уже стало известно: во Флоссенбурге мы не задержимся, ждём очередного этапа. Рядом с нами, через колючую проволоку - двор другого изоляционного барака. По нему слоняются люди-привидения. Это - умирающие. На работу их уже не гонят. Говорят, госпиталь здесь оборудован по "последнему слову техники", полы выстланы линолеумом, ослепительно белые простыни и на окошках цветы; уход не уступает уходу в лучших больницах. Но туда попасть почти невозможно. На сто кроватей - несколько тысяч кандидатов.
стр.69
"Доходяга" или "мусульман" (почему? Бог весть) это живой скелет, обтянутый жёлтой кожей. У него глубоко-запавшие, лихорадочно-блестящие глаза, бескровные губы, руки и ноги - как жерди. Он ходит медленно, опустив голову. Но глаза его постоянно что-то высматривают. Он думает категориями еды. На работе "доходяги" - всеобщая мишень: для капо, для гражданских мастеров, для эсесовца-"командофюрера". (Одна хорошая особенность лагеря Генсбрук заключалась в том, что простые конвойные не были эсесовцами. Это были либо "фольксштюрмеры", либо "добровольцы" из числа литовцев и гааличан. Они не били. С ними отношения у нас были, как правило, самые дружественные.)
стр.70
В конце концов, "мусульман" "доходит". Либо он падает на работе, либо заболевает дизентерией, либо получает флегмону. Его следующий этап - больница. Конечное пристанище - крематорий. Не каждый живой скелет становится "доходягой". Нужно постоянно бороться с возрастающим чувством голода, нужно до последнего предела уметь держать себя в руках, не отставать от работы. Нельзя рыться в помойной яме, нельзя подбирать с земли всякую дрянь,. Только постоянным волевым напряжением можно не только сохранить в себе силы, но и развить их. Человек, попадающий в больницу не сломленным духовно, может и не последовать в крематорий. Сломленный же последует обязательно.
стр.71
Как это ни странным может показаться на первый взгляд, лагерный паёк никак нельзя назвать голодным. Заключённые получают утром либо горячий эрзац-кофе, либо гороховую похлёбку и 200 граммов хлеба. В полдень - литр густого супа или каши с мясом, и вечером 300 граммов хлеба с ломтиком маргарина и попеременно: колбасу, творог, мармелад. И, тем не менее, люди таяли на глазах. Убивала работа, убивали шестнадцать часов на ногах, убивали вечное недосыпание, убивал холод, убивала грязь. И тогда тут как тут: болезни, воспалённые раны и подстерегающая гроза смертельного удара со стороны блокмана или капо.
Я провёл в Генсбруке немногим больше полугода, с сентября 1944 по апрель 1945, когда началась эвакуация в Дахау.
стр.72
За эти полгода я работал в команде "Штэр". Затем заболел дизентерией. Выздоровел. Посчастливилось попасть в лучшую "восьмичасовую" команду "Штэр ам Штоль". Замёрз на работе. В госпитале снова заболел дизентерией. Чудом, но выздоровел. Стал благодаря покровительству врачей: одного - француза и другого - русского, работать на должности писаря в отделении для дизентериков. Заболел сыпным тифом. Был отправлен в сыпно-тифной барак. Оттуда немногие выходили. Как только что перенесший сыпной тиф, был отправлен поездом (а не пешком) в Дахау, где приход американцев застал меня больным воспалением лёгких.

Кандидатом в крематорий я был, таким образом, чуть ли не с первого дня моего приезда в Герсбрук. Пусть читатель такие строки примет, как рассказ "живого смертника", лишь по какому-то необъяснимому стечению обстоятельств не оказавшегося в числе тех шести тысяч, чей пепел сейчас разбросан где-то по вязкой герсбрукской глине.
стр.85
Средний концлагерник - существо озлобленное, скупое, пронырливое. Он готов ударить того, кто наступит ему на ногу, но сам отталкивает от места у печки более слабого. Он не поделится крошкой хлеба с тем, кто умирает рядом с ним, но он будет ждать смерти соседа для того, чтобы вытащить у него из-под матраца его ботинки. Он подкрадывается к бараку, где лежат дизентерики и приносит им под полой в бутылке воду. Для дизентерика вода приблизительно то же, что медленно действующий смертельный яд. Но его мучает жажда. Он отдаёт хлеб и пьёт воду. Средний концлагерник ябедничает при удобном случае, если это сулит ему выгоду. Когда же он почему-либо падает, чтобы уж больше не встать, ни одна рука не протянется ему на помощь.

Поставьте в вышеприведённую характеристику эпитеты, противоположные по содержанию, т.е. назовите его душевно стойким, светлым - вы получите полное представление о людях "лунного пейзажа".
стр.87
Хуже всего приходилось французам и итальянцам. Физически они оказались наименее стойкими. Транспорт французов, пришедший в Герсбрук в сентябре 1944 года, насчитывал 800 человек. К апрелю 1945 года осталось в живых тридцать два.
стр.88
У меня нет данных о смертности итальянцев, но, работая одно время писарем в палате для дизентериков, я заметил, что каждое третье-четвёртое имя, записанное мною на ежедневный список умерших, были Энрике, Джованни, Луиджи, Франческо.

Французы, в массе, были эгоисты. (Хотя я и знаю ряд хороших исключений.) Недаром наши ребята говорили: "у француза лучше не проси". Но в то же самое время, эти эгоисты не выделили из своей среды ни одного блокмана, ни одного капо, ни одного "полицая". Национальная сплочённость их была поразительной. Я не помню между французами не то что драки, но и ни одного крупного недоразумения.

Итальянцы, живые и впечатлительные, легко превращались в "доходяг". Умирали они всегда неспокойно: плакали, вспоминали "mama mia"...
стр.89
Наибольшее количество смертников давали русские. Они же давали наибольшее количество беглецов. Растерявшееся начальство запретило посылать русских на ночные работы. Они стали убегать днём.

Французы не любили русских: они считали их прирождёнными ворами. Это было сильно преувеличено, хотя, что греха таить, случаи воровства среди русских были явлением далеко не редким. Но зато русский, изловчившийся стибрить (на кухне ли, в складе ли, или на работе у мастера) что-нибудь съестное, никогда не насыщался добычей сам, как это делал каждый француз, получивший посылку.
стр.90
Происходило обычно так: вам навстречу идёт какой-то, совершенно незнакомый, курносый и скуластый парень, и вдруг обращает внимание на букву "R", чернеющую на вашем красном треугольнике.
- Ты русский?
- Русский.
- На, держи.
Маленькая деталь: русские, в отличие от заключённых других национальностей, ни от кого никогда, ни через никакой Красный Крест, не получали никаких посылок. Русские были наибольшими сквернословами. Но в их среде я не слышал ни одного разговора на "скабрезные" темы, ни одного непристойного анекдота.

Тому, кто хотел бы познакомиться с человеческой душой, данной в её природных, ничем не скрытых качествах, "лунный пейзаж" концлагеря Герсбрук мог бы дать богатый материал.
стр.94
попав в январе в больницу Герсбрука, я из неё не вышел до самой эвакуации лагеря в Дахау, начавшейся 6 апреля 1945 года.
стр.105
В первых числах марта я получил рождественскую посылку. Место отправки - Прага. Отправитель мне лично не известен. Вещи, завёрнутые в издающуюся в Берлине газету "воля народа". Первое печатное слово на русском языке за много месяце. Из него я узнаю о "Комитете Освобождения Народов России", читаю его манифест, подписанный Власовым. Мои русские созаключённые, читая Манифест, не верят своим глазам.
- Это немецкая провокация, - решают, в конце концов, они. - Этого не может быть. Андрей Андреевич Власов призывает открыто, на столбцах газеты, печатающейся в Берлине, призывает к борьбе за свободную Россию (не за "Остланд", не за "Новую Европу", а за Россию), излагает программу и сообщает о формировании вооружённых частей.
стр.106
Я знаю, что раньше говорить о России можно было лишь в изданиях, предназначенных для немецкой пропаганды среди военнопленных. Сама же немецкая печать о России и русских - как в рот воды набрала. Всюду "Восток", "восточные люди", даже (как курьёз) помню выражение "восточный писатель Достоевский". Что ж это происходит теперь? Я, мои друзья, сотни тысяч, миллионы мне подобных находятся "здесь", а не "там". А раз так, то всё это - не двуличная ли, не нечестная ли игра со стороны немцев? Неужели они отказались от украинского чернозёма, от русского леса, от кавказской нефти, от белых рабов? Или утопающий хватается за соломинку?

Мне вспоминается: Власов, высокий, худой, в очках, только что выпущенный немцами из плена, пьёт чай в одной русской семье в Берлине.
- Ох, Андрей Андреевич, помяните моё слово - вас обманут. Вы здесь без году неделя, а мы прожили за границей двадцать лет и хорошо знаем немцев, - говорит ему один из гостей. Андрей Андреевич ничего не ответил, только хитро, по-мужицки, ухмыльнулся. В глазах можно было прочесть: "Посмотрим ещё, кто кого обманет!".
стр.110
ещё не входя в эти ворота, уже знаешь, что натолкнёшься на надпись белыми буквами по фронталу бараков, звучащую по-русски так:
"Есть только один путь к свободе. Её вехи: послушание, честность, трудолюбие, чистота и любовь к Родине". Мы на "аппель-плаце" лагеря Дахау. С именем Дахау у всего мира связано представление о чём-то кромешном, о преисподней, вознесённой над поверхность земли. Вероятно, единственными, не разделяющими этого представления, единственными, произнесшими про себя фразу "наконец-то мы в Дахау" с чувством искреннего облегчения, были пишущий эти строки и его друзья, устало и безжизненно лежащие на песке "аппель-плаца" в ожидании неизбежной бани, неизбежной регистрации и (счастливый венец всех злоключений) загона на нары, в барак.
стр.111
Взять наш Герсбрук... Часовые там не были эсесовцами и не избивали. Литр супа был густым. В каждом бараке по печке. В лагере Зааль-ам-Донау работы велись исключительно на каменоломнях. Рыть глину всё же немного легче, чем долбить камни.
стр.112
Жители лагеря Водруф, как и мы, имели дело с глиной и песком, но кормили их водой, настоенной на брюкве. В Кохендорфе бараки отличались отсутствием окон и печей. Работы велись в подземных копях, и люди месяцами не видели солнца. Были и "счастливые" лагеря, где жилось сноснее. В Дюссельдорфе, например, кормили неплохо, хотя заключённые жили при фабрике и спали там же, на цементном полу.
стр.113
Обо всём том, что пишут сейчас газеты всего мира, я знал уже раньше, из рассказов друзей по заключению, побывавших в Дахау до нашего туда прибытия. Вы думаете, что они рассказывали о Дахау с ужасом? Они мечтали обратно туда! Для тех, кто перетаскивает по морозу рельсы в Герсбруке или барахтается в солёной жиже в Кохендорфе, Дахау - вовсе не опыты над живыми людьми, газовые камеры и виселицы. Это место, где на ногах стоишь десять, а не четырнадцать часов. Это место, где можно "словчить" и попасть в нетрудную команду. Это место, где не избивают насмерть. Наконец, это место, откуда есть шансы попасть в сравнительно благоустроенный лазарет.
стр. 114
Французы, бельгийцы и голландцы были застрахованы от голодной смерти: лагерь располагал для них большим количеством безымянных посылок из Красного Креста. Остальных голодная смерть подстерегала на каждом шагу. Но не лучше приходилось и многим французам, ставшим жертвами собственной скупости. Не поделившись ни с кем и поедая в один присест пятикилограммовую посылку, многие из них заболевали поносом.
стр 115.
Русские организовали собственный "Красный Крест". Ребята, работавшие на кухне, ежедневно начали приносить в наш барак бачок с супом для раздачи только наиболее слабым русским и югославам. А однажды ночью была проявлена инициатива другого рода. Кто-то украл у двух французов посылки и утром из-под полы раздавал продукты русским.
стр. 116
Паёк в Дахау, мало сказать, что голодный. Он смертельно голодный. Литр водянистого супа и ломтик хлеба в день. Но нет никакой работы. Это самое главное.
стр.121
Вечером, 29 апреля у нас, как всегда, происходила раздача хлеба. Нас загоняли в помещения, и мы распластывались по койкам. Походило на то, что стены комнаты с пола и до потолка были заставлены перегороженными полками, и с этих полок, как из клеток, смотрели густо напиханные человеческие головы. Смотрели не отрываясь, не переводя дыханья, в одну и ту же точку: на стол посреди комнаты. На этом столе лежали ломтики хлеба.

Тишина была такая, что явственно слышалось чьё-то сухое покашливанье, доносившееся откуда-то из-под потолка в противоположном углу. Уже половина помещения получила свою утлую порцию, как вдруг...
- Ура-а-а-а-а-а!!!
Дикий, нечленораздельный вопль десятков тысяч ворвался со двора. Кто-то из лежавших близ окна завизжал не своим голосом:
- Американцы в лагере!
Мы, не шелохнувшись, смотрели на хлеб.
Раздатчики, растерявшись, прервали раздачу. И тогда тишина в комнате нарушилась. Со всех сторон загалдели:
- Хлеба давайте, скоты, дьяволы! Хлеба! Хлеба!
стр. 124
Как ликовали, уезжая, датчане, французы, бельгийцы, голландцы!.. Все, все, кроме русских! Эти были озабочены и серьёзны. Почти никто не верил, что сразу же, возвратясь, перешагнёт порог родного дома.